Классики о современной России

Классики о современной России

Николай Лесков: «С тех пор как я пишу, меня только ругают!»
«Знаток души русской» — о нигилистах, тяжкой доле литератора и писательских скандалах

«Лескова русские люди признают самым русским из русских писателей и который всех глубже и шире знал русский народ таким, каков он есть»,— писал в 1926 году о Николае Лескове литературовед Д.П. Святополк-Мирский. У Лескова каждый герой говорил своим голосом, выразительность живой речи в произведениях считалась главной отличительной чертой писателя. Лесков и сам был остер на словцо: публикации его статей и романов нередко сопровождались скандалами, писатель не боялся спорить со всеми — и с демократическими, прогрессивными кругами, и с либералами, и с консервативным Катковым.

— Николай Семенович, вы выросли в провинции — в Орле, много путешествовали по России, служили в Киеве. Как вас принял столичный, бурлящий жизнью Петербург — глубокого провинциала, еще недавно колесившего по дебрям необъятного Отечества?

— Признаться, приняли нелегко и не сразу: во взглядах своих я был еще не тверд и сразу же окунулся с головой в работу. Занимался публицистикой, о чем только не писал я: о пьянстве, о крепостничестве, о женской эмансипации и о всем том, что творилось вокруг. Успехи публициста разбудили во мне беллетриста. А позже, когда я работал в «Северной Пчеле», было одно желание: дальше от Невского! В 1862 году я отправился в большую поездку по югу России. Я хотел как можно больше видеть, узнавать, наблюдать.

— Думали ли целенаправленно о литературе?

— Скорее, нет: я поздно начал писать. Да и с тех пор как я пишу, меня только ругают!

— Отчего же, с вашим талантом — не нашли редакцию по душе?  Ведь в те времена было много изданий самой разной направленности: и либеральные, и левые, и «охранительские»…

— Каждая редакция — небольшой кружок: единомышленников, коллег — и критиков. Я тогда не знал, где истина, чей я, много ошибок наделал. После того, как в «Пчеле» была опубликована моя передовая статья про петербургские пожары, грянула буря.  Кто поджигал? Указывая на молодежь, студентов, я не хотел обвинить их или, как писали — учинить на них донос. Но я не выдумывал ничего, народ на площадях вслух озвучивал свое мнение на этот счет, а я — его. Если это были слухи — то им тем более нужно было как можно скорее положить конец расследованием, к чему я и призывал.  Но, увы, статью истолковали иначе, а на «Пчелу» обрушились со всех сторон.

— Как же вы пережили бурю?

— Длительная командировка меня спасла. Буквально. Объездил запад России: Польшу, а после пожил в Париже. О, как хорошо жить в Париже! Жизнь бьет ключом, но чужая, не своя. Я вернулся. Но ругать меня за мои произведения не перестали: казалось, даже соревновались, кто острее кольнет. Особенно после публикации романа «Некуда» прогрессивная общественность на меня набросилась. Там просто срисована картина развития борьбы социалистических идей с идеями старого порядка. Там не было ни лжи, ни тенденциозных выдумок, а просто фотографический отпечаток того, что происходило. Я тогда показывал живым типом, что социалистические мысли имеют в себе нечто доброе и могут быть приурочены к порядку, желательному для возможно большего блага возможно большего числа людей. В литературном мире, однако, было сложено, что роман этот писан по заказу III отделения, которое заплатило мне за него большие деньги. Вина моя вся в том, что описал слишком близко действительность да вывел на сцену Сальясихин кружок «углекислых фей»: членов одной из московских редакций, с которыми я имел неосторожность разругаться. Не оправдываю себя в этом, да ведь мне тогда было 26-й год, и я был захвачен этим водоворотом и рубил сплеча.

— Вас возненавидели, потому что смотрелись в зеркало?

— Это еще старые типы, обернувшиеся только другой стороной. Это Ноздревы, изменившие одно ругательное слово на другое... Такова в большинстве грубая, ошалелая и грязная в душе толпа пустых, ничтожных людишек, исказивших здоровый тип Базарова и опрофанировавших идеи нигилизма. Я был резок — сам признаю. У меня в «Некуда» Бертольди — при всех ее резкостях и экстравагантности — простое и честное дитя. Взяты нигилистические особенности, но не забыт характер человека. Так у меня даны Райнер, Лиза Бахарева, Помада, Бертольди, и все они — живые люди. А там, где я, забывая это неизменное требование художественного творчества, рисовал одни нигилистические черты и игнорировал обрисовку души человеческой, там получались односторонние обличительные фигуры, марионетки, а не живые типы нигилистического склада. Это были «заплаты», и очень досадные, и заметные.

— Вы горели желанием ниспровергнуть все установки нигилистов?

— Я переживал за политическую настроенность общества, за будущее всей страны — настолько вокруг все было скучно, тяжко и подло, что не знаешь, где и дух перевести. Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того — либо поганое нигилистничанье, либо пошлое пяченье назад «домой», то есть в допетровскую дурость и кривду. Все истинно честное и благородное сникло, оно вредно и отстраняется, люди, достойные одного презрения, идут в гору…

— Но вы позже отошли от острых романов, неужели смирились?

— Я сначала злобился, а потом смирился — но неискусно. Перестал сводить с кем-нибудь счеты. А потом снова пускался в остроты и скандалы. Да и с деньгами не всегда порядок был. Какая же разница в жизни писателя за границей и у нас! Первая не совсем бездарная работишка француза привлекает к себе внимание критики и читателя. Вторая — дает постоянного издателя, возможность работать уже не спеша, не ради хлеба на сегодня, не размениваясь на поденщину! А уж мало-мальски интересный или оригинальный роман приносит все: окрыляющий дух и дарование успех, известность, серьезную оценку критикой, загородную виллу, яхту на Средиземном море, дающие отдых и обновление сил, рвущихся к новым трудам, углубленному творчеству! Как тут не работать, не вырабатываться дальше, не расти, не «совершать»! Что же вместо всего этого видит наш необеспеченный, хотя бы и бесспорно талантливый, литературный труженик? Брань и травлю вместо учительной критики, каторжную зависимость от кулаков-издателей, от службы, без которой одним писательством не прокормишься, нужду, мелочную, чуть не построчную спешную работу ради покрытия кругом обступающих нужд. Вот и твори в такой обстановке и совершенствуйся в своем многотрудном искусстве!

— Где же вы искали хороших персонажей для своих произведений?

— Искал там, где они и были: в народе. Я смело, даже, может быть, дерзко думаю, что я знаю русского человека в самую его глубь, и не ставлю себе этого ни в какую заслугу. Я не изучал народ по разговорам с петербургскими извозчиками, а я вырос в народе на гостомельском выгоне с казанком в руке, я спал с ним на росистой траве ночного, под теплым овчинным тулупом, да на замашной панинской толчее за кругами пыльных замашек, так мне непристойно ни поднимать народ на ходули, ни класть его себе под ноги. Я с народом был свой человек, и у меня есть в нем много кумовьев и приятелей, особенно на Гостомле... Я был этим людям ближе всех поповичей нашей поповки, ловивших у крестьян кур и поросят во время хождения по приходу... Я не верю, чтобы попович знал крестьянина короче, чем может его знать сын простого, бедного помещика.

— Но и за портреты народные вас ругали?

— Несколько лиц поддержали, что в моих рассказах действительно трудно различать между добром и злом, и что даже порою будто совсем не разберешь, кто вредит делу и кто ему помогает. Кто-то счел мои описания жизни русского народа слишком мрачными, а кто-то окрестил излишне националистическими. Я же не хотел ни принижать народ, ни льстить ему. А мои последние произведения о русском обществе весьма жестоки. «Загон», «Зимний день», «Дама и фефела»… Эти вещи не нравятся публике за цинизм и прямоту. Да я и не хочу нравиться публике. Пусть она хоть давится моими рассказами, да читает. Я знаю, чем понравиться ей, но я больше не хочу нравиться.   

— Вас обвиняли одно время чуть ли не в толстовщине.

— Мой разлад с церковностью воспринимали слишком прямолинейно. Я не видел того духа, который приличествует обществу, носящему Христово имя. Критиковал я «изнутри» — пороки чиновничьего церковного управления, не имея желания оскорбить само Православие. Мы имеем право считать Церковь еще живою и способною возродиться и исполнять свое духовное служение русскому народу, а потому и говорим о ее нуждах. Кстати, род наш, собственно, происходит из духовенства, и тут за ним есть своего рода почетная линия. Мой дед, священник Димитрий Лесков, и его отец, дед и прадед все были священниками в селе Лесках Орловской губернии. От этого села Лески и вышла наша родовая фамилия — Лесковы. Религиозность во мне была с дет­ства, и притом довольно счастливая, то есть такая, какая рано начала мирить веру с рассудком.

— Приходилось ли писать на заказ?

—  В том весь и корень всех нынешних затруднений моих, что я, 12 кряду лет, почитал мои литературные способности не только «главным», но даже единственным, за что надо держаться.  Предлагали мне писать роман для фельетонов: «чтобы было совсем не художественно, а как можно базарнее и с похабщиной». Никак не мог и на это согласиться. Предлагали, что мне «сочинят сценарию», а я чтобы только «исполнил»... Ну ведь вот что теперь называется «литература» (litera dura). Да и помимо всего этого: я писать не могу, пока не вздохну и не поставлю себя в состояние, в котором можно наблюдать, обсуждать и резюмировать в живых образах это мертвое время. Я так напуган тем, подо что подпал, что не могу более надеяться на одну литературу и должен опереться на что-либо другое, чтобы служить слову.

В материале использованы письма Николая Лескова, а также книга Андрея Лескова, сына писателя — «Жизнь Николая Лескова по его личным, семейным и несемейным записям и памятям».
Подготовила Елена Горбачева

Написать комментарий